posted by
farfenhugel at 07:22pm on 04/06/2013 under переводы
Выписывл в книжечку, выписывал, да и перевёл здоровый кусок. Пусть тут полежит, может, потом пристрою куда-нибудь.
Когда в конце XVIII века оформлялось современное политическое пространство, его создатели думали, что следствием распространённости республиканских и представительских институтов станет сокращение вмешательства политических сил в частную жизнь людей.
Для таких умов, как Монтескье, Тюрго, Бёрк (в Европе) и Адамс, Джефферсон и Франклин (в Соединнённых Штатах), ничто не имело большего значения, чем распространение свободы на повседеневную жизнь людей, независимо от их общественного положения, профессии или веры.
Имеено отсюда и происходят детальные, основательно продуманные положения конституции или закона, посредством которого роль правительства тщательно ограничивается, сдерживается, а само оно состоит из наименьшего возможного собрания людей.
Столь ненавидимый Бёрком произвол властей, из-за которого он непрерывно нападал как на британское правительство, в связи с его действиями по отношению к американским колонистам и народам Ирландии и Индии, так и на французское правительство периода революции, занимал основное место в умах архитекторов политического пространства; они считали что произвол может быть сведён на нет умелым использованием законодательных и судебных механизмов.
В действительности, однако, мы наблюдаем во всех западных странах, и не в последнюю очередь, в США, почти непрерывный рост власти государства над жизнью людей — власти, происхождение которой кроется, прежде всего, в постепенном исчезновении всех промежуточных институтов. Эти институты, унаследованные ещё с до-демократических времён, долгое время являлись уздой для того типа властей, какие возникли из законодательных и исполнительных механизмов современных демократий почти одновременно с ними.
Надежды восемнадцатого века на то, что люди, напрямую участвующие в управлении государством в качестве избирателей или избираемых, будут с отвращением относится к разрастанию политической власти, оказались ложными. Кажется, ничто так хорошо не служит делу расширения и усиления власти государства, как распространение избирательных прав и широкая народность участия во власти.
Но даже с учётом вышесказанного, я не думаю что мы можем полностью объяснить наличие той огромной власти, которая есть сейчас у современных демократий, отсылкой только лишь к расширению фундамента государства или к тем разновидностям парламентов, о которых сэр Генри Мэйн предупреждал в своём «Народном правлении». Если бы политическая власть и действия исполнительных и законодательных институтов оставались зримыми, каковыми они, по большей части, и были до первой мировой войны, ситуация была бы совсем другой.
Однако, случилось так, что за последние полвека основной объём власти в нашем обществе, власти, влияющей на наше интеллектуальное, экономическое, общественное и культурное существование, сделался по большей части незримым, некой функцией обширной околоправительственной структуры, состоящей из различных бюрократических комиссий, агенств и департаментов в мириаде областей деятельности. И причина, по которой эта власть обычно остаётся невидимой глазу, заключается в том, что она находится в тени тех целей и намерений, ради которых эта структура создавалась.
Самой главной политической революцией последнего века стал переход реальной власти над жизнью людей от установленных законом, видимых правительственных органов, номинально обладающих верховной властью, к этой огромной сети, созданной во имя защиты людей от эксплуататоров.
Это именно тот тип власти, об опасности которого Брэндайс предупреждал в судебном решении почти полувековой давности:
Именно связь нового деспотизма с гуманистической традицией и делает его столь эффективным, но ещё более того — его способность присутствовать в самых малых проявлениях повседневной жизни.
Абсолютная власть, пишет Руссо, это такая власть, которая проникает в самую глубину человеческого существа и интересуется его мыслями и намерениями не меньше, чем его действиями.
Истинность этого утвержденя ни в коей степени не умаляется тем, что для Руссо действительно законная власть, т.е. власть, происходящая из общественного согласия, и должна так действовать. Руссо был прав — традиционные виды власти, вроде тех, какими обладали короли и государи, и представленых, в основном, сборщиком налогов и солдатом, весьма слабы по сравнению с теми, что могут быть порождены философией государства, основанного на общественном согласии.
Де Токвилль, исходя из совершенно другой философии государства, тоже отметил этот тип власти, описаный Руссо:
Конгрессы и парламенты издают законы, исполнительная власть проводит их в жизнь, суды толкуют их. На этих трёх ветвях власти, как я уже говорил, и было сосредоточено внимание отцов-основателей. Эти ветви — видимые органы государственной власти и по сей день, объекты постоянного внимания со стороны средств массовой информации. И я не ставлю под сомнение их способность значительно нарушать личную свободу.
Но для сферы свободы гораздо более весомым фактором является то невидимое правительство, которое вначале было порождено законодательными и исполнительными властями, но ставшее, по прошествии времени, практически независимым и почти недоступным для влияния на него со стороны выборных конституционных институтов. Действуя способами столь многочисленными, что их трудно даже попытаться перечислить, это невидимое правительство — состоящее из комиссий, бюро, агенств и служб регулирования — ежедневно вмешивается в то, что де Токвилль называл «малыми проявлениями жизни».
Мюррей Вейденбаум в важном исследовании этого невидимого правительства под названием «Рост цен, обусловленный государственным регулированием» совершенно справедливо писал о «второй управленческой революции», которая уже давно идёт в американском обществе. Первая управленческая революция, описанная впервые А. Берли и Г. Минсом в классическом труде «Современная корпорация и частная собственность», и получившая полное освещение в книге Джеймса Бёрнхэма, заключалась, по словам Вейденбаума, в разделении управления и формального владения в современных корпорациях.
Вторая управленческая революция совсем другая. Теперь, пишет Вейденбаум,
Вейденбаум интересовался преимущественно сферой предпринимательства — мимоходом отмечая, что упомянутые регулирующие кадры являются глубоко укоренившейся причиной инфляции — но сделанное им замечание точно так же применимо и к другим, не предпринимательским сферам общества.
Во имя образования, процветания, сбора налогов, безопасности, здоровья, охраны среды и прочих похвальных целей новый деспотизм противостоит нам на каждом шагу. Его эффективность, как я уже сказал, происходит скорее из его частичной связи с гуманистическими, а не чисто эксплуататорскими целями; однако, и, возможно, это наиболее важно — в его способности проникать не только в сферу человеческого действия, но и самой воли человека.
Самим своим существованием тот или иной регулирующий орган этого невидимого правительства влияет на учителей, учёных, художников, благотворителей и предпринимателей во всех сферах: их воля искажается, направляется, формируется и даже уничтожается.
Однако, из всего множества общественных и моральных целей, являющимися точками роста нового деспотизма в наше время, существует одна, которая выделяется особенно ярко, имеет широчайшую привлекательность, и которая, на текущий момент, несомненно, представляет наибольшую единственную угрозу свободе и общественной инициативе. Я имею в виду «равенство», или, более точно, «новое равенство».
Эти слова де Токвилля из финальной части «Демократии в Америке» отчасти суммируют главную мысль данной книги, а именно родство между централизацией власти и массовым эгалитаризмом. Де Токвиль был совершенно несгибаем, когда речь шла о равенстве перед законом. Он считал, что подобное равенство является жизненно необходимым для созидательного общества и свободного государства.
Но гений де Токвилля позволял ему видеть широкую возможность роста внутри национального государства другого типа равенства, более похожего на то уравнивающее воздействие, которое оказывает на общественный порядок война и централизация. Его слова перешли из области пророчеств в область описания и анализа только в наше время.
Существует огромное сходство между военным коллективизмом и тем типом общества, которое обязано стать верным результатом воплощения доктрин «нового равенства», чья цель — отнюдь не увеличение равенства перед законом.
Это исторически сложившееся понимание равенства вообще представляет собой препятствие для нового, желаемого: равенства условий, равенства результатов. Нет ничего парадоксального в добрых чувствах, питаемых эгалитаристами к централизации власти, лучший пример которой являют военные, и в добрых чувствах, питаемых централизаторами к равенству. Это последнее, чтобы оно не значило в других деталях, означает отсутствие любых других центров власти и иерархий, всегда опасных для деспотического правительства.
Одно дело, когда равенство условий или результатов устанавливается внутри утопического сообщества вроде коммуны или монастыря. «Бенедектинское правило» было бы отличным руководством по управлению подобным сообществом равных, слишком малым и слишком личным, чтобы догма равенства убила обычное разнообразие способностей и талантов.
Бесчисленные века, по всему миру, религия и семья были теми обрамлениями, внутри которых существовал этот тип равенства; они и сейчас ещё актуальны.
Совсем другое дело, когда равенство результатов становится руководящей политикой современного западного национального государства — рождённого в войнах и пронизанного бюрократией, черпающего силу из этих двух источников на протяжении всей современной истории, и от самого рождения зависящего от той степени равенства, к которой ему удасться привести население.
Мы можем мыслить идеалами равенства, принятого в монастыре или семье, но для современного государства мы в действительности получим ту его разновидность, которая сопровождается однородностью и единообразием, более всего свойственным милитаристскому обществу.
Де Токвилль ни в коем случае не был единственным, кто осознавал родство между равенством и властью. В самом конце XVIII века Эдмунд Бёрк писал в «Размышлениях о революции во Франции» о страсти к уравнению, существующей среди революционеров и военных, тех, кто, по его словам, «всегда стремятся к уравниловке и никогда — к равенству.»
Социалисты типа Жореса во Франции видели в армии граждан, связаных всеобщей воинской повинностью, восхитительное средство по прививанию французам большей любви к равенству, чем к той свободе, которая сопутствует капиталистическому обществу.
Французская революция, как справедливо считал Бёрк, отличалась от любой другой революции, имевшей место до неё. Эта разница заключалась в сочетании, во-первых, уничтожения общественного разнообразия, а во-вторых, беспрерывного роста военно-политической власти, которая действовала способами, слишком хорошо известными за данным типом властей.
Всё это, по замечанию Бёрка, вело к разрушению промежуточных центров власти, одновременно существовавших в рамках церкви, провинции, социального класса и семьи, к общественному уравниванию, и к передаче в исключительное пользование государству всего объёма власти, до этого растворённой во множестве объединений и групп.
«Теперь ваше правительство целиком зависит от армии», писал он, «так как вы старательно извели все иные мнения и наклонности, и, насколько это было возможным, все побуждения помогать властям.»
Далее Бёрк заявил, и это являлось подлинным пророчеством, поскольку было написано в 1790 году, что присущий «военной демократии» кризис может быть разрешён только «приходом к власти какого-нибудь популярного генерала, который владеет искусством усмирять войска и обладает подлинным командным чутьём. Подобный индивидуум, несомненно, прикуёт к себе всеобщее внимание.»
Тема «военной демократии», слияния двух типов равенства — военного и общественного, сильно беспокоила некоторых мыслителей XIX века. Мы находим её в работах Буркхардта, где он описывает будущий расцвет «военного управления» в условиях жесточайшего равенства.
Мы находим её, возможно, наиболее глубоко разработанной, у Джеймса Ф. Стивена в книге «Свобода, равенство, братство», хотя самое примечательное в этой работе не столько военная тема, которой автор касается разве что опосредованно, а непримиримый конфликт, который Стивен обнаруживает между свободой и равенством.
Были и другие — Генри Адамс в Америке, Тэн во Франции, Ницше в Германии — которые призывали обратить внимание на проблему, создаваемую для свободы равенством в современном демократическом государстве. И не одни только пессимисты отличались подобными взглядами.
Теперь уже очевидно, какую силу набрала этика равенства с того времени, когда в XIX веке были сделаны эти предсказания. Две мировые войны и экономическая депрессия продвинули бюрократию и сопутствующее ей регулирование до той черты, когда идеология равенства всё больше и больше становится средством оправдания этого регулирования, и всё меньше и меньше — силой на службе индивидуальной жизни и свободы.
Когда в конце XVIII века оформлялось современное политическое пространство, его создатели думали, что следствием распространённости республиканских и представительских институтов станет сокращение вмешательства политических сил в частную жизнь людей.
Для таких умов, как Монтескье, Тюрго, Бёрк (в Европе) и Адамс, Джефферсон и Франклин (в Соединнённых Штатах), ничто не имело большего значения, чем распространение свободы на повседеневную жизнь людей, независимо от их общественного положения, профессии или веры.
Имеено отсюда и происходят детальные, основательно продуманные положения конституции или закона, посредством которого роль правительства тщательно ограничивается, сдерживается, а само оно состоит из наименьшего возможного собрания людей.
Столь ненавидимый Бёрком произвол властей, из-за которого он непрерывно нападал как на британское правительство, в связи с его действиями по отношению к американским колонистам и народам Ирландии и Индии, так и на французское правительство периода революции, занимал основное место в умах архитекторов политического пространства; они считали что произвол может быть сведён на нет умелым использованием законодательных и судебных механизмов.
В действительности, однако, мы наблюдаем во всех западных странах, и не в последнюю очередь, в США, почти непрерывный рост власти государства над жизнью людей — власти, происхождение которой кроется, прежде всего, в постепенном исчезновении всех промежуточных институтов. Эти институты, унаследованные ещё с до-демократических времён, долгое время являлись уздой для того типа властей, какие возникли из законодательных и исполнительных механизмов современных демократий почти одновременно с ними.
Надежды восемнадцатого века на то, что люди, напрямую участвующие в управлении государством в качестве избирателей или избираемых, будут с отвращением относится к разрастанию политической власти, оказались ложными. Кажется, ничто так хорошо не служит делу расширения и усиления власти государства, как распространение избирательных прав и широкая народность участия во власти.
Но даже с учётом вышесказанного, я не думаю что мы можем полностью объяснить наличие той огромной власти, которая есть сейчас у современных демократий, отсылкой только лишь к расширению фундамента государства или к тем разновидностям парламентов, о которых сэр Генри Мэйн предупреждал в своём «Народном правлении». Если бы политическая власть и действия исполнительных и законодательных институтов оставались зримыми, каковыми они, по большей части, и были до первой мировой войны, ситуация была бы совсем другой.
Однако, случилось так, что за последние полвека основной объём власти в нашем обществе, власти, влияющей на наше интеллектуальное, экономическое, общественное и культурное существование, сделался по большей части незримым, некой функцией обширной околоправительственной структуры, состоящей из различных бюрократических комиссий, агенств и департаментов в мириаде областей деятельности. И причина, по которой эта власть обычно остаётся невидимой глазу, заключается в том, что она находится в тени тех целей и намерений, ради которых эта структура создавалась.
Самой главной политической революцией последнего века стал переход реальной власти над жизнью людей от установленных законом, видимых правительственных органов, номинально обладающих верховной властью, к этой огромной сети, созданной во имя защиты людей от эксплуататоров.
Это именно тот тип власти, об опасности которого Брэндайс предупреждал в судебном решении почти полувековой давности:
Опыт должен был научить нас, что наиболее бдительными в защите свободы мы должны быть тогда, когда действия государства диктуются благими намерениями. Люди, рожденные свободными, обладают естественной склонностью противостоять вторжению в их жизнь планов правителей, если таковые злонамерены. Самая большая угроза свободе кроется во вмешетельстве благонамеренных энтузиастов, не обладающих реальным пониманием.
Именно связь нового деспотизма с гуманистической традицией и делает его столь эффективным, но ещё более того — его способность присутствовать в самых малых проявлениях повседневной жизни.
Абсолютная власть, пишет Руссо, это такая власть, которая проникает в самую глубину человеческого существа и интересуется его мыслями и намерениями не меньше, чем его действиями.
Истинность этого утвержденя ни в коей степени не умаляется тем, что для Руссо действительно законная власть, т.е. власть, происходящая из общественного согласия, и должна так действовать. Руссо был прав — традиционные виды власти, вроде тех, какими обладали короли и государи, и представленых, в основном, сборщиком налогов и солдатом, весьма слабы по сравнению с теми, что могут быть порождены философией государства, основанного на общественном согласии.
Де Токвилль, исходя из совершенно другой философии государства, тоже отметил этот тип власти, описаный Руссо:
Нельзя забывать, что особенно опасно порабощать человека в малых проявлениях жизни. Лично я считал бы свободу менее необходимой в больших вещах, чем в малых, если бы было возможно обеспечить одну без другой.
Конгрессы и парламенты издают законы, исполнительная власть проводит их в жизнь, суды толкуют их. На этих трёх ветвях власти, как я уже говорил, и было сосредоточено внимание отцов-основателей. Эти ветви — видимые органы государственной власти и по сей день, объекты постоянного внимания со стороны средств массовой информации. И я не ставлю под сомнение их способность значительно нарушать личную свободу.
Но для сферы свободы гораздо более весомым фактором является то невидимое правительство, которое вначале было порождено законодательными и исполнительными властями, но ставшее, по прошествии времени, практически независимым и почти недоступным для влияния на него со стороны выборных конституционных институтов. Действуя способами столь многочисленными, что их трудно даже попытаться перечислить, это невидимое правительство — состоящее из комиссий, бюро, агенств и служб регулирования — ежедневно вмешивается в то, что де Токвилль называл «малыми проявлениями жизни».
Мюррей Вейденбаум в важном исследовании этого невидимого правительства под названием «Рост цен, обусловленный государственным регулированием» совершенно справедливо писал о «второй управленческой революции», которая уже давно идёт в американском обществе. Первая управленческая революция, описанная впервые А. Берли и Г. Минсом в классическом труде «Современная корпорация и частная собственность», и получившая полное освещение в книге Джеймса Бёрнхэма, заключалась, по словам Вейденбаума, в разделении управления и формального владения в современных корпорациях.
Вторая управленческая революция совсем другая. Теперь, пишет Вейденбаум,
происходит переход управления от профессиональных менеджеров, выбираемых советом директоров, к широким кадрам правительственных регуляторов, которые влияют на ключевые решения внутри типичной фирмы, а зачастую и напрямую контолируют их принятие.
Вейденбаум интересовался преимущественно сферой предпринимательства — мимоходом отмечая, что упомянутые регулирующие кадры являются глубоко укоренившейся причиной инфляции — но сделанное им замечание точно так же применимо и к другим, не предпринимательским сферам общества.
Во имя образования, процветания, сбора налогов, безопасности, здоровья, охраны среды и прочих похвальных целей новый деспотизм противостоит нам на каждом шагу. Его эффективность, как я уже сказал, происходит скорее из его частичной связи с гуманистическими, а не чисто эксплуататорскими целями; однако, и, возможно, это наиболее важно — в его способности проникать не только в сферу человеческого действия, но и самой воли человека.
Самим своим существованием тот или иной регулирующий орган этого невидимого правительства влияет на учителей, учёных, художников, благотворителей и предпринимателей во всех сферах: их воля искажается, направляется, формируется и даже уничтожается.
Однако, из всего множества общественных и моральных целей, являющимися точками роста нового деспотизма в наше время, существует одна, которая выделяется особенно ярко, имеет широчайшую привлекательность, и которая, на текущий момент, несомненно, представляет наибольшую единственную угрозу свободе и общественной инициативе. Я имею в виду «равенство», или, более точно, «новое равенство».
Первейшим или даже единственным условием достижения полной централизации верховной власти в демократическом обществе является любовь к равенству; по крайней мере, люди должны верить, что ты его любишь. Таким образом, искусство деспотизма, когда-то столь сложное, упрощено и сведено, в общем, к единственному принципу.
Эти слова де Токвилля из финальной части «Демократии в Америке» отчасти суммируют главную мысль данной книги, а именно родство между централизацией власти и массовым эгалитаризмом. Де Токвиль был совершенно несгибаем, когда речь шла о равенстве перед законом. Он считал, что подобное равенство является жизненно необходимым для созидательного общества и свободного государства.
Но гений де Токвилля позволял ему видеть широкую возможность роста внутри национального государства другого типа равенства, более похожего на то уравнивающее воздействие, которое оказывает на общественный порядок война и централизация. Его слова перешли из области пророчеств в область описания и анализа только в наше время.
Существует огромное сходство между военным коллективизмом и тем типом общества, которое обязано стать верным результатом воплощения доктрин «нового равенства», чья цель — отнюдь не увеличение равенства перед законом.
Это исторически сложившееся понимание равенства вообще представляет собой препятствие для нового, желаемого: равенства условий, равенства результатов. Нет ничего парадоксального в добрых чувствах, питаемых эгалитаристами к централизации власти, лучший пример которой являют военные, и в добрых чувствах, питаемых централизаторами к равенству. Это последнее, чтобы оно не значило в других деталях, означает отсутствие любых других центров власти и иерархий, всегда опасных для деспотического правительства.
Одно дело, когда равенство условий или результатов устанавливается внутри утопического сообщества вроде коммуны или монастыря. «Бенедектинское правило» было бы отличным руководством по управлению подобным сообществом равных, слишком малым и слишком личным, чтобы догма равенства убила обычное разнообразие способностей и талантов.
Бесчисленные века, по всему миру, религия и семья были теми обрамлениями, внутри которых существовал этот тип равенства; они и сейчас ещё актуальны.
Совсем другое дело, когда равенство результатов становится руководящей политикой современного западного национального государства — рождённого в войнах и пронизанного бюрократией, черпающего силу из этих двух источников на протяжении всей современной истории, и от самого рождения зависящего от той степени равенства, к которой ему удасться привести население.
Мы можем мыслить идеалами равенства, принятого в монастыре или семье, но для современного государства мы в действительности получим ту его разновидность, которая сопровождается однородностью и единообразием, более всего свойственным милитаристскому обществу.
Де Токвилль ни в коем случае не был единственным, кто осознавал родство между равенством и властью. В самом конце XVIII века Эдмунд Бёрк писал в «Размышлениях о революции во Франции» о страсти к уравнению, существующей среди революционеров и военных, тех, кто, по его словам, «всегда стремятся к уравниловке и никогда — к равенству.»
Социалисты типа Жореса во Франции видели в армии граждан, связаных всеобщей воинской повинностью, восхитительное средство по прививанию французам большей любви к равенству, чем к той свободе, которая сопутствует капиталистическому обществу.
Французская революция, как справедливо считал Бёрк, отличалась от любой другой революции, имевшей место до неё. Эта разница заключалась в сочетании, во-первых, уничтожения общественного разнообразия, а во-вторых, беспрерывного роста военно-политической власти, которая действовала способами, слишком хорошо известными за данным типом властей.
Всё это, по замечанию Бёрка, вело к разрушению промежуточных центров власти, одновременно существовавших в рамках церкви, провинции, социального класса и семьи, к общественному уравниванию, и к передаче в исключительное пользование государству всего объёма власти, до этого растворённой во множестве объединений и групп.
«Теперь ваше правительство целиком зависит от армии», писал он, «так как вы старательно извели все иные мнения и наклонности, и, насколько это было возможным, все побуждения помогать властям.»
Далее Бёрк заявил, и это являлось подлинным пророчеством, поскольку было написано в 1790 году, что присущий «военной демократии» кризис может быть разрешён только «приходом к власти какого-нибудь популярного генерала, который владеет искусством усмирять войска и обладает подлинным командным чутьём. Подобный индивидуум, несомненно, прикуёт к себе всеобщее внимание.»
Тема «военной демократии», слияния двух типов равенства — военного и общественного, сильно беспокоила некоторых мыслителей XIX века. Мы находим её в работах Буркхардта, где он описывает будущий расцвет «военного управления» в условиях жесточайшего равенства.
Мы находим её, возможно, наиболее глубоко разработанной, у Джеймса Ф. Стивена в книге «Свобода, равенство, братство», хотя самое примечательное в этой работе не столько военная тема, которой автор касается разве что опосредованно, а непримиримый конфликт, который Стивен обнаруживает между свободой и равенством.
Были и другие — Генри Адамс в Америке, Тэн во Франции, Ницше в Германии — которые призывали обратить внимание на проблему, создаваемую для свободы равенством в современном демократическом государстве. И не одни только пессимисты отличались подобными взглядами.
Теперь уже очевидно, какую силу набрала этика равенства с того времени, когда в XIX веке были сделаны эти предсказания. Две мировые войны и экономическая депрессия продвинули бюрократию и сопутствующее ей регулирование до той черты, когда идеология равенства всё больше и больше становится средством оправдания этого регулирования, и всё меньше и меньше — силой на службе индивидуальной жизни и свободы.
(no subject)
(полу-оффтоп: имеется традиция (на мой вкус, совершенно оправданная и правильная) французского историка и мыслителя Ипполита Taine по-русски передавать как "Тэн").
(no subject)